Специализированный интернет-портал "История Львова"


Роман Виктюк

Виктюк Роман Григорьевич родился во Львове в 1936 году. Будучи еще школьником, учеником знаменитой учительницы русского языка и литературы Юдифи Львовой в СШ№50, Роман начал ставить театральные эксперименты, используя одноклассников и друзей. И Юдифь Львова, сама обожавшая театральные постановки, всячески помогала ему.

В 1956 году Роман Виктюк окончил Государственный институт театрального искусства (ГИТИС) в Москве. Работал режиссером во Львовском и Киевском ТЮЗах, преподавал в студии при Киевском театре им. И. Франко. В начале 70-х поставил ряд спектаклей в театрах Калинина, Вильнюса, Москвы, Киева.

В 1991 году в Москве создал Театр Романа Виктюка, основу труппы которого составляют украинские актеры. Осуществил ряд постановок в театрах Швеции, Финляндии, США, Италии, Греции, Израиля, Югославии. Единственный из режиссеров иностранного происхождения, награжденный международной премией Института итальянской драмы за лучшее воплощение современной драматургии (1997 г.). 

Обладатель театральной премии «Maratea» Центра европейской драматургии (1991 г.). Награжден премией «Киевская Пектораль» и премией СТД Украины «Триумф». Режиссер более 120 постановок. С 1997 г. Союз театральных деятелей Украины рекомендует Романа Виктюка к присвоению ему звания народного артиста Украины.

Профессор Виктюк преподавал в эстрадно-цирковом училище (известные ученики — Геннадий Хазанов, Ефим Шифрин, Валентин Гнеушев), выпустил три курса в РАТИ — ГИТИС (известные ученики — Павел Карташев, Андрей Шакун, Евгений Лавренчук). Читает лекции по режиссуре и актерскому мастерству в России, на Украине и в Италии. Преподаёт в Институте театрального искусства и даёт мастер-классы на курсах актёрского мастерства и режиссуры при Польском театре в Москве.

Но, гастролируя по всему миру, Виктюк всегда оставался львовянином. Лучше всего об этом рассказано в его интервью журналу "Собеседник".

Львов как декорация

- Едва ли что-нибудь нравилось мне в жизни больше, чем фасады и портики родного города. Из созерцания их, классических, эклектических, выполненных в самых невероятных стилях, я узнал об истории мира больше, чем из любой прочитанной книги. Помню, по дороге в школу смотрел на дома и погружался в невероятные фантазии: не успев побывать нигде, кроме Львова, я видел Италию, Грецию, Польшу... Потом, через много-много лет, я находил родные уголки в Риме, Афинах, Кракове, в чужих городах встречал Львов и возвращался в детство, становился ребенком. А ребенок - это прежде всего эстет. Он реагирует на видимость, внешность, очертания и формы. Львов стал для меня своеобразной декорацией, в которой бесконечно репетировался некий спектакль. Менялись актеры, костюмы, мизансцены, атмосфера на сцене была трагической, комической, лирической, но день премьеры так и не наступал. Спектакль не сыгран до сих пор. Спектакль, где, как подсказывает память, должно быть четыре действия. Естественно, воспоминания содержат только детали, а не целостную картину. Я не могу охватить каждый из этих актов, помню лишь эпизоды, а не весь спектакль. На мой взгляд, память человека похожа на библиотечные полки, на которых кто-то перепутал книги. Наверное, тут есть и полные собрания сочинений, но тома стоят в таком беспорядке, что сразу ничего не найдешь. Остается снимать со стеллажей отдельные книги и заглядывать под обложку в поисках имени автора...

Я помню, как нас освободила Совьетская армия (Виктюк так и говорит: «совЬетская». — А.В.). На танках. На улицах появились жены русских офицеров. Они щеголяли в ночных сорочках, найденных в шкафах бежавших от Совьетов львовянок. Офицерши не подозревали, что гуляют в белье, а не в вечернем платье... Но меня поражало не это, не появление новых персонажей, а исчезновение старых. Из привычных львовских декораций вдруг пропали газовые фонари, которыми город гордился. Нет, фонари остались, но теперь их перестали зажигать. А прежде каждый вечер на центральную площадь Рынок, где я жил, важно ступал фонарщик и обходил все четыре фонаря, поднося к газовому рожку огонь на длинном-предлинном шесте. Мы, мальчишки, стояли рядом. Когда загорался последний фонарь, наступал вечер... Вслед за фонарями с городских улиц исчезли дрожки. Исчезли те, кто возил, и те, кого возили...

О смерти Сталина

Пропали церковные процессии, казавшиеся неотъемлемой частью Львова. Город привык отмечать праздники всем миром. Теперь и этого не стало... Исчезла многоголосица языков, которая была нормой в любом львовском дворе. Вокруг меня жили поляки, евреи, немцы, украинцы. Мы прекрасно понимали друг друга. И вдруг все языки заслонила чужая, незнакомая до того речь, которую называли великим русским языком... Польский, немецкий, еврейский стали удаляться, превращаясь в эхо, а нашим воздухом становился русский.
Еще я сразу столкнулся с Лениным. Помню его фотографию в учебнике. В полувоенном френче он сидит на садовой скамье рядом со Сталиным. Потом оказалось, что по числу фото Сталина даже превосходят ленинские. Не знаю почему, но все печатное я сразу стал воспринимать как ложь. Страницы начавшей тогда выходить «Львовской правды» не могли прикрыть странность и убогость окружавшей жизни... Кстати, когда лет десять назад на проспекте Свободы сносили памятник Ленину, оказалось, что в основании монумента вождю пролетариата лежат могильные плиты, свезенные с трех львовских кладбищ — польского, украинского и еврейского. Коммунисты так спешили установить памятник, что даже имена с плит стирать не стали...

На протяжении десятилетий мы жили в окружении официального вранья. Спасало отсутствие лжи дома. Правда, позже я понял, что ключи к характеру человека не следует искать в детстве. То, что было в первом акте, события, разворачивавшиеся в послевоенных декорациях, не повлияли на мои способности любить и страдать. Я научился не замечать фальшь, царившую вокруг, усвоил первый урок режиссуры — умение отключаться, сделал шаг по пути отчуждения. Как ни старались тогда в школе запачкать нас возвышенным идеологическим вздором, мы оставались чисты.

На каждый совьетский праздник я брал в пионерском театре, где уже играл главные роли, коробку с гримом и бинт, заматывал руку и сверху мазал ее красной краской. Затем приходил в школу и говорил, что неудачно упал и сильно разбился, поэтому не смогу нести на демонстрации портрет великого вождя человечества. Физичка Ганна Федотивна (навсегда запомнил это имя!) тут же громко оповещала, что у Виктюка опять больные руки... В день смерти Сталина от счастья смеялась, по-моему, вся школа. Только физичка Ганна Федотивна плакала. Она рыдала и не могла понять, почему у нас, детей, не текут слезы из глаз. Когда надо было идти на траурный митинг к памятнику Иосифу Виссарионовичу, Ганна Федотивна закричала: «Бегите в туалет и намочите лица водой. Я не могу допустить, чтобы наша 44-я школа так не трагически воспринимала гибель вождя!» И мы действительно помчались в туалет. Надо было слышать, как мы хохотали, обливая друг друга! А потом шли по улице, стараясь придать облику трагический вид. Но совьетская вода быстро высыхала на наших щеках, а дорога предстояла длинная, и мы размазывали слюни, изображая скорбь. Наш смех не был кощунством, он спасал, защищал от ужасов бытия.

Пересылка и бандеровцы

...Мой путь в школу лежал мимо городской пересыльной тюрьмы, расположенной в самом центре, рядом с оперным театром. Очереди с передачами, о которых я потом читал у Ахматовой, стали моим каждодневным трагическим зрелищем. Слезы, боль, страдания висели в воздухе, я ощущал их физически. Это была атмосфера спектакля, разыгрывавшегося на наших глазах. Окна верхнего этажа школы выходили во двор пересылки, и мы видели прогулки людей, ожидавших отправки в Сибирь, слышали проклятия, крики и слова молитвы, долетавшие из-за стены. Там были людские толпы. Толпы - без счета, без судеб, без фамилий. На всех одно имя - бандеровец. Совьетские режиссеры, устроившие этот жуткий спектакль, не справлялись с массовкой, ее нужно было срочно изолировать, освободить место для новых арестантов. Среди узников пересылки находился и мой родной дядя, вуйко Васыль. Мама каждое утро в пять часов занимала очередь, чтобы хоть что-то передать брату... Вуйко Васыль 17 лет провел на лесоповале. Когда он вернулся из Сибири, я увидел его глаза. Светлее и добрее взгляда мне не доводилось встречать в жизни. Может, только Папа Римский еще так смотрел на меня, когда я был у него в Ватикане лет двенадцать тому назад... За что сидел вуйко Васыль? Разве тогда нужна была причина, чтобы получить срок?

Во время выпускного экзамена в десятом классе в нашу аудиторию вошли энкавэдисты и, ничего не говоря, взяли за руки троих моих одноклассников и вывели их в коридор. Они исчезли навсегда. Директор потом говорил, что ребята были явными пособниками бандеровцев...

Для многих спасением оставалась греко-католическая церковь, но и ее решили уничтожить в одночасье. Как это делалось, я видел сам. Однажды по дороге в школу я встретил уважаемого в городе священника Костельника, спешившего куда-то по делам. Вдруг святого отца догнала машина, и раздался выстрел. Костельник упал, но к нему никто не подбежал. Из-за угла появилась другая машина, она притормозила возле лежащего, из кузова выскочили какие-то люди, схватили тело — и автомобиль скрылся. Все! Мы постояли и... пошли в школу — слушать рассказы о совьетской власти. Историю СССР нам преподавала Ирина Петривна Луцык. Ей было, наверное, лет семьдесят, она прожила свой век во Львове, а теперь ей предстояло рассказать об Октябрьской революции. Ирина Петривна всегда говорила одну фразу: «Я буду рассказывать вам то, о чем не имею понятия». Затем брала учебник и... читала. И нам было позволено отвечать урок, глядя в книгу. В этот момент Ирина Петривна деликатно отводила взгляд, смотрела в окно на пересыльную тюрьму и слушала рассказ о победе социализма...

Помню, как из нашего дома забрали дворника. Наверное, он тоже был бандеровцем или их пособником? Дверь дворницкой осталась открытой, но никто не осмеливался туда зайти, только я вбежал в комнату и схватил валявшуюся на полу книжку Симонова «Дни и ночи». Спустя какое-то время в школе объявили сбор книг для детской библиотеки.
Не долго думая, я отнес томик, найденный у дворника. Библиотекарша испуганно оглянулась, задрожала и шепотом спросила: «Где ты это взял?» Я честно ответил. Она сказала: «Забудь! Ты этой книжки не видел. Ее написал враг народа». Оказывается, и Симонов угодил в списки запрещенных авторов. Откуда же я мог это знать?..

Первые пачки денег

При этом я был полон патриотизма, нормального детского патриотизма. Я обожал совьетские самолеты и фильмы. Первая картина, увиденная мною, называлась «Как закалялась сталь». Моей любимой книжкой была «Молодая гвардия». На всех городских и областных смотрах во дворце пионеров мне присуждали первое место. Когда я читал монолог Олега Кошевого о матери, зал плакал. Помню, сидевший в президиуме заслуженный артист Украины Мыкола Ярецкий взял меня к себе на колени и громко сказал, обращаясь к собравшимся: «Это гений. Запомните его фамилию, он наш гений!» Это слово я услышал впервые и, гордый, прибежал домой, крича: «Я гений! Гений!»

Никакого успеха мой вопль не имел. Родные не поверили мне - ни тогда, ни потом. Через годы, впервые получив большой — по совьетским, конечно, меркам - гонорар, я разменял его на пятирублевые купюры, приехал во Львов и, как богач, почти миллионер, стал разбрасывать пачки по квартире. Ждал подтверждения, что все-таки я гений, родные должны были закричать об этом, но мама сказала: «Он все украл».

В сознании родителей не укладывалось, что я смогу много зарабатывать на сцене. И это притом что я всегда был сыном театра. Какая-то иррациональная сила тянула меня за кулисы, я пропадал там сутками, ради сцены готов был на все. Когда учительница литературы взялась за постановку поэмы Алигер «Зоя Космодемьянская», я добился, чтобы она торжественно объявила школе: есть только один человек, достойный сыграть Зою. Это — пятиклассник Рома Виктюк. Школа-то у нас была мужская...

И я играл! Дома не понимали, что происходит. Ни о какой Зое и партизанах родители, конечно, не слышали, для них это был пустой звук. А я верил, что дух Зои вселился в меня! А какой бешеный успех был, когда в доме офицеров я читал отрывок из какой-то книжки (уже не вспомню название) о Лизе Чайкиной. Сколько раз меня вызывали на бис! И этого ни разу, повторяю, ни разу не видели родители. Ни моего Олега Кошевого, ни Зою, ни Лизу, ни стихов о красном галстуке. «Как повяжешь галстук, береги его...»

Родители и партбилет

...Я рисую в воображении лица родителей, пытаюсь услышать, как они зовут друг друга: Катруся, Грыць... Вижу маму и папу фрагментарно, но на всех картинках обязательно присутствует любовь. Мама всю жизнь занималась домом, детьми. Кроме меня, в семье росли еще две девочки — Богдана и Христина. Помню, что дверь нашей квартиры на площади Рынок никогда не закрывалась. Однажды у нас во дворе появилась еврейская семья. Это случилось уже после войны.

У Маламутов было десять или двенадцать детей, и все они голодали, потому что взрослые не имели работы. Аба играл на барабане, но кому тогда нужны были музыканты? Дети приходили к нам и знали, что здесь их всегда чем-нибудь накормят. Сегодня Фрида, Моня, Яша и все остальные живут в Израиле. Я приезжаю туда, мы встречаемся, и у них на устах только одно имя: Катруся... Это правда.

Когда во Львов пришли русские солдаты, в нашей небольшой квартире размещалось до двадцати пяти красноармейцев. Они спали на полу. Все, что было в доме, делилось поровну. Помню, эти молодые ребята называли маму Катей, а папу Гришей, что меня страшно удивляло. Помню, как они приносили выпивку и начиналась тайная вечеря. В центре стола восседала мама. Она не пила, но занимала место, словно Христос. И все руки с гранеными стаканами тянулись к ней.

Солдатики что-то говорили на языке, который я тогда не понимал, но по тону чувствовал, что это слова любви. Уходя из нашего дома, красноармейцы обнимали маму, благодарили и словно случайно старались забыть котелки, ложки, скатки шинелей. Они шли на Западную Украину воевать, ждали выстрелов в спину, а здесь их встретило тепло...

От папы я никогда не слышал плохого слова о совьетской власти, Ленине или Сталине. Только - улыбка. Папа считал, что я должен сам во всем разобраться. При этом папа состоял в компартии и даже потом, когда Союз развалился, не стал сжигать членский билет. Он так и лежит в ящике письменного стола. До сих пор... Я никогда не спрашивал, зачем папа вступал в КПСС. Боже упаси! Значит, так нужно. Он ведь всю жизнь учил детей, преподавал украинскую литературу, и это было для него важнее партбилета.

Если бы я умел фотографировать и попытался восстановить эпизоды жизни с родителями, то наверняка обнаружил бы, что на моей пленке много светлых, словно испорченных кадров. Это вспышки зримой энергии, которую несет в себе любовь. Она всегда присутствовала в моей жизни...

Присягал 36 раз

Подлинная история нашего сознания начинается с первой лжи, поэтому так важно ее помнить. Порой ложь может спасти слово «почти». Почти солгал — и тем самым заострил контур правды. Я долго был соучастником большой лжи. Почти был. Почти лгал. Но не в жизни — на сцене. Когда меня призвали в армию и пришло время кричать клятву на верность родине, я так старался, что потряс командира полка своим талантом. Полковник сказал: отныне Виктюк всегда будет читать присягу для новобранцев. В итоге я тридцать шесть раз с автоматом в руках присягал совьетской отчизне! Делал это с невероятным патриотизмом, динамизмом и экспрессией. Командир меня обожал!

Но я не зря сказал про слово «почти». Когда во Львов впервые приехал Никита Хрущев с женой, мне поручили подготовить пионерское приветствие в честь дорогого гостя. В то время я уже руководил детским театром во дворце пионеров и отобрал для выступления человек тридцать. Список передал в обком партии на утверждение. На следующий день меня вызвали: «Издеваетесь, товарищ Виктюк? Где здесь украинцы?» Говорю: «Я украинец».

Оказалось, в списке сплошные евреи — Фельдман, Гельфман, Фабрикант... От меня потребовали заменить детей, чтобы секретаря ЦК поздравляли истинные, щирые украинцы. Я отказался... В итоге пришлось выпускать на сцену жидовское семя. Правда, КГБ подсуетился и переделал фамилии ребят на украинский лад — Фельдмановская, Гельфманский, Фабрикантчук... Дети, хохоча, подбегали ко мне и рассказывали, какие неграмотные дяди составляли списки...

Прошли годы, ребята выросли и поняли, каково мне было оставить их на сцене. Зато сегодня я приезжаю в Тель-Авив, Нью-Йорк или Торонто, и все эти Фельдмановские и Гельфманские приходят на мои спектакли, пробираются за кулисы, гроздьями повисают на мне и рыдают. Тогда я снова переношусь во Львов и остро ощущаю, чем ложь отличается от почти лжи...

Возвращение в "город без любви"

И все-таки я уехал из Львова. Бежал в Москву. Поступил в ГИТИС. Но корни были столь сильны, что я не мог не вернуться сюда. Начал работать в театре юного зрителя, играл, ставил, однако чувствовал: рано или поздно случится так, что мне покажут на дверь, и последним моим представлением во Львове будет спектакль под названием «Город без любви». Все так и произошло. Меня выгнали.

Партийная власть не разрешала мне работать даже в филармонии с программой из произведений Тараса Шевченко и Леси Украинки. Мою фамилию старательно заклеивали в афишах. Мне ничего не оставалось, как вновь покинуть город. Теперь уже навсегда. Хотя... Недавно меня произвели в рыцари Львова. Этого звания за всю историю удостаивались лишь трое — композитор Колеса, великий Шептицкий и я. Думаю, если бы родители были живы, может, впервые они сказали бы: наш ребенок — гений. Но этому не суждено уже осуществиться...

Когда Украина стала самостийной и независимой, я начал чаще приезжать сюда. Чтобы не слушать обвинений в измене, сам себя назвал запроданцем. Это украинское слово. Тот, кто не боится так о себе говорить, не может быть предателем, запроданцем. Думаю, это понятно.

Что бы я ни делал, где бы ни жил, я всегда оставался предан этой земле. Всегда! Когда однажды в Киеве местный интервьюер стал говорить, что я не имею права не работать на Украине, если считаю себя украинцем, я ответил ему безумно резко, сделав это, может, впервые в жизни. Я доказал собеседнику, что никакой он не украинец, а космополит, перекрасившийся комсомольский функционер, эксплуатирующий модную тему...

И я не был бы львовянином, если бы не верил, что в декорациях моего города все же состоится премьера. Вижу робкие намеки на это. Помню, как тысячи людей собирались у оперного театра и объединялись тем, что пели украинские песни, бывшие под запретом при совьетской власти. Когда греко-католицизм вернулся на нашу землю, счастью не было предела.

Еще до возрождения унии я встречал на Арбате пожилых крестьянок с Западной Украины, которые специально ехали в Москву, чтобы объяснить русским людям, чем православие отличается от унии. Проходившим мимо не было дела ни до этих странных старух, ни до их проблем, но женщины терпеливо стояли и высоко держали свои плакаты, написанные на ломаном русском языке. Энергия неприятия и ненависти по отношению к этим простолюдинкам чувствовалась даже на расстоянии. Страна атеистов, так легко продавшая Бога, разве она могла понять странных хохлушек, что-то толкующих о своей религии? Я, убежденный униат, греко-католик, смотрел на этих женщин и видел, что ничем не могу им помочь.

Все, что оказалось мне по силам, это тайком вставить в спектакль по пьесе Ивана Франко «Украденное счастье», который я делал для МХАТа, запрещенную греко-католическую музыку, выдав ее за Черновицкий народный хор... Диск привезла мне из Канады жена посла в СССР, с которой я тогда дружил. Что за хор звучит в действительности, не знал никто, ни одна душа. Потом с Георгием Бурковым мы сделали запись спектакля для всесоюзного радио, и музыка еще трижды гремела на всю коммунистическую страну. Трижды! В совьетские времена это было неслыханной дерзостью, узнай кто-то о моей выходке, беды не избежать...

Иногда мне кажется: чем короче память, тем длиннее жизнь. Или даже так: чем больше в памяти хранится эпизодов прошлого, тем ты ближе к смерти. Жить нужно ощущениями, а не воспоминаниями. Может, в этом наше спасение — в умении забывать?

...В каждый приезд во Львов я обязательно иду на кладбище. Это не ритуал, а подтверждение мысли, которая для меня очень важна. Мысли, что есть мир живых и мир ушедших. Между этими мирами лежит мост. Мост нашей любви. На Лычаковском кладбище не только мои родители, но и учителя, друзья, коллеги, даже ученики. Каждый раз, приезжая во Львов, я обнаруживаю новые и новые могилы знакомых. Иногда кажется, что мой город уже переселился на кладбище. Я хожу между могил, кладу цветы на плиты, разговариваю... Потом иду в церковь на улице Русской. В церковь, в которой отпевали родителей. Ставлю свечу, заказываю службу.

...Есть замечательный венгерский поэт Чеслав Милош, цитатой из которого я и закончу: «Сердце бьется тогда, когда надо бы разорваться». Все!

Андрей Ванденко, журнал "Собеседник".